— Я ждал этого вопроса, — сказал Рикардо. — Всмотритесь в меня, Отправляйтесь домой и поразмышляйте обо мне. Покуда есть такие, как я, хоть один на десять тысяч, мир может спать спокойно. Без меня был бы сплошной хаос.

— Спокойной ночи, няня, — процедил фотограф, и вся свора девиц, шляпных коробок, камер и сумок потянулась в сторону набережной. — Сейчас перекусим, крошки. После что-нибудь придумаем.

Рикардо спокойно проводил их взглядом. Он стоял все на том же месте. Толпа улыбаясь смотрела на него.

«Теперь, — подумал Рикардо, — пойду к своему дому, на двери которого стерлась краска там, где я тысячу раз задевал ее, входя и выходя, пойду по камням, которые я стер ногами за сорок шесть лет хождения, проведу рукой по трещине на стене моего дома — трещине, которая появилась во время землетрясения тысяча девятьсот тридцатого года. Как сейчас помню ту ночь, мы были в постели, Томас еще не родился, Мария и я сгорали от любви, и нам казалось, что наша любовь, такая сильная и жаркая, колышет весь дом, а это земля колыхалась, и утром в стене оказалась трещина. И я поднимусь по лестнице на балкон с затейливой решеткой в доме моего отца, он сам эту решетку ковал, и я буду на балконе есть то, что мне приготовила моя жена, и рядом будут мои книги. И мой сын Томас, которого я сотворил из материи — чего уж там, из простыней — вместе с моей славной супругой. Мы будем есть и разговаривать — не фотографии, и не декорации, и не картинки, и не реквизит, а актеры, да-да, совсем неплохие актеры».

И словно в ответ на его последнюю мысль, какой-то звук дошел до его слуха. Он как раз сосредоточенно, с большим достоинством и изяществом подтягивал брюки, чтобы застегнуть ремень, когда услышал этот восхитительный звук. Будто легкие крылья плескались в воздухе. Аплодисменты…

Кучка людей, которая следила за его исполнением заключительной сцены перед ленчем, увидела, сколь элегантно, с истинно джентльменской учтивостью он подтянул брюки. И аплодисменты рассыпались подобно легкой волне на берегу моря, что шумело неподалеку.

Рикардо вскинул руки и улыбнулся всем.

Поднимаясь к дому, он пожал лапу собачонке, которая окропила стену.

Луг

The Meadow 1948 год

Переводчик: Л. Жданов

Рушится стена… За ней другая, третья: глухой гул — целый город превращается в развалины.

…Разгулялся ночной ветер.

Мир притих.

Днем снесли Лондон. Разрушили Порт-Саид. Выдернули гвозди из Сан-Франциско. Перестал существовать Глазго.

Их нет больше, исчезли навсегда.

Ветер негромко стучит досками, кружится маленькими смерчами песок.

На дороге, ведущей к сумрачным развалинам, появляется старик — ночной сторож. Он идет к высокой проволочной ограде, отворяет калитку и смотрит.

Вот в лунном сиянии Александрия, Москва, Нью-Йорк. Вот Иоганнесбург, Дублин, Стокгольм. И Клируотер в штате Канзас, Провинстаун и Рио-де-Жанейро.

Несколько часов назад старик сам видел, как это происходило: видел машину, которая с ревом подкатила к ограде, видел стройных загорелых мужчин в машине, мужчин в элегантных черных костюмах, с блестящими золочеными запонками, толстыми золотыми браслетами ручных часов, ослепительными кольцами; мужчин, которые прикуривали от ювелирных зажигалок…

— Вот, смотрите, джентльмены, во что все превратилось. Все ветер да непогода.

— Да, да, мистер Дуглас, сплошная рухлядь, сэр.

— Может быть, еще удастся спасти Париж.

— Да, сэр!

— Постой… черт подери! Да он размок от дождя! Вот вам и Голливуд! Сносите! Расчищайте до конца! Этот участок нам пригодится. Сегодня же присылайте рабочих!

— Есть, сэр… мистер Дуглас!

Машина взвыла и исчезла.

И вот — ночь. Старый ночной сторож подходит к калитке.

Он вспоминает, что было потом, когда предвечернюю тишину нарушили рабочие.

Стук, грохот, треск, гром падения. Пыль и гул, гул и пыль!

Весь мир трещал по швам и рассыпался, роняя гвозди, перекладины, барельефы, рамы, целлулоидные окна; город за городом, город за городом рушились наземь и замирали.

Легкое трепетание… нарастающий, затем стихающий гром… и опять лишь легкий ветерок.

Ночной сторож медленно бредет по пустынным улицам.

Вот он в Багдаде: причудливые лохмотья дервишей, в узких окнах женская улыбка под чадрой и глаза, ясные, как сапфиры.

Ветер несет песок и конфетти.

Женщины и дервиши пропадают.

И снова кругом балки и жерди, папье-маше, холст с масляной краской, реквизит с маркой компании, и за фасадами строений — ничего, только ночь, звезды, космос.

Старик достает из ящика для инструментов молоток и горсть длинных гвоздей, потом роется в строительном мусоре, пока не находит с десяток хороших, крепких досок и немного целого холста. Он берет шершавыми пальцами блестящие стальные гвозди, гвозди с маленькими шляпками.

И начинает сколачивать Лондон, стучит и стучит… Доска за доской, стена за стеной, окно за окном, стук-стук, громче, громче, сталь о сталь, сталь в дерево, дерево ввысь — работает час за часом, до полуночи, без передышки, стучит, приставляет, опять стучит.

— Эй, вы!

Старик останавливается.

— Эй, сторож!

Из темноты выбегает незнакомец. Он в комбинезоне, он кричит:

— Эй, вы, как вас там?

Старик поворачивается.

— Моя фамилия Смит.

— О'кей, Смит, что это вы тут затеяли?

Ночной сторож спокойно глядит на чужака.

— Кто вы?

— Келли, бригадир.

Старик кивает.

— Ага, вы из тех, что все сносят. Сегодня вы немало успели. Вот и сидели бы дома, хвастали этим.

Келли откашливается, сплевывает.

— Я проверял механизмы там, где Сингапур… — Он вытирает губы. — А вы, Смит, чем вы тут занимаетесь, черт возьми? Положите-ка молоток. Да ведь вы опять все сколачиваете! Мы сносим, а вы снова строите. Вы что, рехнулись?

Старик кивает.

— Возможно. Но ведь кому-то надо восстанавливать.

— Послушайте, Смит. Я делаю свое дело, вы делаете свое — и всем хорошо. Я не могу вам позволить заниматься ерундой, ясно? Так и знайте, я доложу мистеру Дугласу.

Старик продолжает стучать молотком.

— Позвоните ему. Вызовите его сюда. Я с ним поговорю. Это он рехнулся.

Келли хохочет.

— Вы смеетесь? Дуглас не станет говорить с первым встречным. — Он делает рукой пренебрежительный жест, потом наклоняется, изучая работу Смита. — Эй, что за черт! Какие у вас гвозди? Маленькие шляпки! Кончайте! Нам их завтра выдергивать! Смит оборачивается и смотрит на Келли.

— Ясное дело, разве мир сколотишь гвоздями с большими шляпками? Их слишком легко выдернуть. Тут нужен другой гвоздь, с маленькой шляпкой, да и вколачивать надо как следует. Вот так!

Он сильно бьет по гвоздю, так что тот совершенно уходит в дерево.

Келли подбоченивается.

— Предупреждаю в последний раз. Кончайте это дело, и все будет шито-крыто.

— Молодой человек, — говорит ночной сторож, заколачивая очередной гвоздь, задумывается и снова говорит: — Я бывал здесь задолго до того, как вы родились. Я приходил сюда, когда тут не было ничего — один сплошной луг. Подует ветер, и по лугу бегут волны… Больше тридцати лет я наблюдал, как все это вырастает, как здесь вырастает целый мир. Я жил этим. Я был счастлив. Только здесь для меня настоящий мир. Тот мир, за оградой, — место, куда я хожу спать. У меня маленькая комнатка в доме на маленькой улочке, я вижу газетные заголовки, читаю о войне, о чужих, недобрых людях. А здесь? Здесь собраны все страны и все дышит покоем. Давно уже я брожу по этим городам. Захотелось — закусываю в час ночи в баре на Елисейских полях! Захотелось — выпил отличного амонтильядо в летнем кафе в Мадриде. А то могу вместе с каменными истуканами вон там, наверху, — видите, под крышей собора Парижской богоматери? — порассуждать о важных государственных делах и принимать мудрые политические решения!